1. О саксофоне,
"бирже" и прочих приятных вещах
2. Слово и дело
3. Сценки из жизни одного оркестра
4. “Кровавые халтуры”
Это
словосочетание хорошо знакомо музыкантам поколения “шестидесятников”,
когда джаз, вроде бы, разрешили, но на местах еще ох как сильны были
традиции “зажима” всякого рода буржуазной музыки.
В музучилищах и консерваториях продолжали учиться по старым учебникам, в
которых корифеи ХХ века - Стравинский, Барток, Хиндемит, композиторы
французской “шестерки” - и не ночевали. А что уж говорить о Шенберге,
его последователях и прочих авангардистах!
Это в “большом мире”. В “маленьком мире”, в среде наших молодых
джазменов, пытающихся самоучками овладеть искусством джаза, его
продолжали затирать и преследовать.
Доходило до смешного. В Москве разрешили открыть джаз-клуб в ДК
"Энергетик” на Раушской набережной. Конечно, приставили к нему кураторов
из горкома комсомола. Первый куратор оказался жутким номенклатурным
типом - невежественным и потому ужасно вредным. Выступал он всегда
невпопад, противореча себе на каждом шагу. Когда его скудные аргументы в
области джаза бывали исчерпаны, он переходил на внешний вид молодых
музыкантов. Мы не были “стилягами” в том классическом варианте, в каком
их линчевали наши газеты и журнал “Крокодил”. Даже Леша Козлов, решивший
по прошествии сорока лет причислить себя к их племени, может быть в
самом юном возрасте и походил какое-то время в “стилягах”, но в джазовые
60-е это был вполне респектабельный молодой человек. Лишь наметанный
взгляд мог заприметить в его облике некоторые “американизмы”: добротные
фирменные ботинки с “дутьем” или с “разговором” (то есть с рантом или с
дырочками), именуемые “шузней”; строгий американский плащ с “соплей”, то
есть с петелькой для пуговицы под воротником; просторный костюм, явно не
советского пошива... У меня, между прочим, тоже был белый американский
плащ, чем я очень гордился и заслужил Лешино одобрение.
И вот однажды подходит ко мне Леша Баташев (он был руководителем нашего
джаз-клуба) и говорит: “Юра, надо, чтобы Макушкин сбрил бороду, а то
могут быть осложнения с вашим выступлением на концерте”.
Разумеется, он был движим самыми добрыми намерениями, хотел нам добра.
Но Макушкину - нашему ударнику, только что отрастившему маленькую,
благообразную бородку и относившемуся к ней с трепетом, объяснить
что-либо было трудно, и он заартачился. Чем эта история кончилась, не
помню. Кажется, все-таки сбрил. Прямо как в славные петровские времена,
только с обратным знаком: тогда Петр “косил” под Европу, теперь же
коммунисты шарахались от всего западного, как черт от ладана.
Но вскоре горком отозвал ретивого куратора и прислал другого. Им
оказался Паша Пластинин - большой любитель джаза и коллекционер джазовых
пластинок (чем оправдывал свою фамилию). С ним мы быстро нашли общий
язык, и жизнь джаз-клуба вошла в более или менее нормальное русло.
В ресторанных оркестрах, деятельность которых координировало МОМА
(Московское объединение музыкальных ансамблей), были свои проблемы.
Джазовым музыкантам, работавшим в этих ансамблях, хотелось и джаз
поиграть, и деньгу заработать. За джаз, как известно, деньги у нас не
платят. Платят за “Мясоедовскую улицу”, “Одессу” (“Ах, Одесса -
жемчужина у моря”), “Тбилисо”, “Черемшину” и прочие “шедевры” народного
творчества. И то, и другое (джаз и полублатной репертуар) , как
известно, было под запретом. Если джаз “разрешили”, это не значит, что
начальство его приветствовало. И на том, и на другом могли заработать
“дирижеры” МОМА.
Их политика была весьма тонкой. Хорошие “раскачанные” точки
приберегались для тех, кто мог хорошо “дать на лапу”. А почему точка
“раскачана”? Да потому, что там сидел приличный состав, с готовностью
откликавшийся на взносы клиентов всеми этими “Мясоедовскими” и “Одессами”.
Конечно, не последним делом было и местонахождение ресторана, его
престижность, репутация и прочее.
Вот и лавировали “дирижеры” между официальным запретом на “блатняру” и
народным спросом. Разрешали, закрывая глаза, но за это собирали обильную
дань почти со всех ансамблей. Это уже не допетровскими временами отдает
- “Золотой ордой”! Вот и все дирижерство; это вам не палочкой в
симфоническом оркестре помахивать, здесь психология нужна, тактика и
стратегия. Да и повыгодней будет, чем оркестром-то дирижировать.
А музыканты, как известно, народ ушлый - и джаз играли, кто мог, и
“парнос” имели за блатную, полублатную музыку и “попсу”.
На прослушиваниях в МОМА, чтобы не “дразнить гусей”, играли одну - две
джазовых пьесы, и то, во избежание лишних разговоров, заменив название и
передав авторство Паркера или Портера Эшпаю или Бабаджаняну, то есть
приблизив хотя бы текстовую часть (название, автор) к уровню понимания
советского чиновника.
Не отсюда ли появлялись такие ляпсусы а наших издательствах, как
небезызвестный “Ветерок в пустыне”, чьей-то бестрепетной рукой
приписанный моему незабвенному учителю Араму Ильичу Хачатуряну (не
думаю, что его собственной), а на самом деле - “Нерешительный” ("Undecided")
Сидни Робина и Чарли Шейверса. Это был очень заметный “прокол”
издательства, так как “Нерешительного” играли тогда решительно на каждом
углу (уж простите за каламбур), и все прекрасно знали, кто ее настоящие
авторы.
Придя на работу в кабак, музыканты для удовольствия и для “раскачки”
начинали с джазовых стандартов, а уж второе и третье отделения
отдавалось на откуп любителям “народного творчества” и песен советских
композиторов. О приезде дирижера (якобы для проверки качества программы)
руководитель ансамбля, как правило, извещался заранее (но бывали и
внезапные наезды), и эпохальная фраза: “К нам едет Ревизор”, то бишь
“дирижер”, почти никогда не заставала музыкантов врасплох. Для “дорогого
гостя” (дорогого в меркантильном смысле слова) накрывался роскошный
стол, и после работы происходило застолье, что называется, в “теплой,
дружеской атмосфере”.
Но мы несколько отклонились от главной темы нашего повествования. Работу
в ресторане навряд ли можно было назвать “кровавой”, хотя были, конечно,
исключения, - далекие, “нераскачанные” точки в районах, изобилующих
шпаной, где за джаз можно было и “схлопотать” не от начальства, а от
клиента, не принадлежащего (как и начальство) к поклонникам этого рода
музыки. Пишущему эти строки пришлось однажды испытать на своей щеке
негативную реакцию публики на джаз - запустили огрызком яблока. То был
ресторан “Звездный”, недалеко от ВДНХ, на улице Цандера. Мне пришлось
там поработать месяц с пианистом Вагифом Сеидовым. Точка была грязная, “нераскачанная”,
с чуть ли не ежедневными драками между посетителями. Директор ресторана
нас почему-то люто возненавидел и выживал всеми способами: следил по
часам - не доиграли (ушли раньше на перерыв), переиграли (в конце, когда
наступал момент “парноса”) и т.д.
“Кровавая халтура” в чистом виде заслужила свое страшное название по
разным причинам.
Могли не заплатить деньги (очень редкий случай, но бывало) или заплатить
меньше (что бывало гораздо чаще).
Платили мало, а добираться долго и неудобно. Ситуация, случавшаяся
довольно часто на раннем этапе вхождения в мир “биржи”, когда
соглашались на все. Это были, как правило, загородные точки -
танц-веранды или вечера в ПТУ, учреждениях, находившихся на окраинах
Москвы. А метро, как известно, тогда не забиралось на далекие окраины.
Зимой - автобусы с пересадками, жуткая дыра и в результате - 5 рублей:
“бери и ни в чем себе не отказывай”.
Школьные вечера. Здесь обычно платили побольше, так как халтура
растягивалась до рассвета, когда юные выпускники шли пешком на Красную
площадь (традиция). Это одна из неприятных сторон - ночь тянется долго,
неугомонные выпускники готовы танцевать до утра. Кроме того, при
вручении аттестата нужно было каждому продудеть троекратный туш. В
классе обычно человек сорок: вот и посчитайте. Поэтому на такие халтуры,
как правило, музыканты запасались спиртным для поддержания бодрости
духа.
Работа с очень плохими музыкантами. Когда за твоей спиной стоит
какой-нибудь музыкальный (точнее - антимузыкальный) монстр и изрыгает
чудовищные звуки, ни о какой гармонии, разумеется, и речи быть не могло
- гармония у них на все темы приблизительно одинаковая. Ему вторят:
басист, ползающий по грифу лишь для видимости (с таким же успехом он мог
бы дергать за одну струну, и не ползая по ней) и “калека”- барабанщик с
жалким “тройником” (малый барабан, хэт, тарелка). Такой расклад не
уступал по силе воздействия огрызку яблока в захудалом кабаке. Только
здесь моральная казнь совершалась многократно - она начиналась с
исполнения каждого нового танца.
Иногда “кровавой” халтура становилась для пианиста. Легко догадаться,
что это происходило по причине негодного состояния пианино или рояля.
Пианисту приходилось вытаскивать западающие клавиши, избегать
отсутствующие, что случалось довольно часто, терзать себя и музыкантов
фальшивыми гармониями - редкий случай, чтобы инструмент был нормально
настроен. По этой причине некоторые пианисты приносили с собой на
халтуру ключ и настраивали по мере своих возможностей самые фальшивые
ноты.
На мою долю выпало немало “кровавых халтур”. Несколько раз и я самолично
вносил свою скромную лепту, усугубляя их “кровавость”.
Однажды я почему-то оказался на сцене с трубой вместо саксофона. Труба,
разумеется, “Ленинградская”, то есть самая паршивая, была взята мной из
самодеятельности клуба им. Терешковой, где я руководил эстрадным
оркестром. Я научился за пару месяцев извлекать на ней какие-то звуки и
мог изобразить несколько не слишком трудных джазовых тем. Делал я это
время от времени для своего удовольствия, и больше пяти минут мое
общение с ней не продолжалось.
Почему на этой халтуре я оказался с трубой, а не с саксофоном, - не
помню. На саксофоне же на этот раз играл Виталий Клейнот. Он тогда
только перешел с кларнета на тенор и не имел еще ничего общего с тем
блестящим саксофонистом Клейнотом, которым стал через несколько лет.
Были еще: пианист, басист и ударник. На ударных, помню, играл Коля
Рапопорт.
Уже после первой же вещи (“Mack The Knife”, как сейчас помню) у меня
распухли губы, и на дальнейшем моем присутствии на сцене в качестве
трубача можно было поставить крест. Я еще потрепыхался немного в
следующей пьесе, но когда поймал угрожающие взгляды танцующих молодцов,
и слуха моего коснулись недвусмысленные некрасивые слова, явно
направленные в мой адрес, замолчал окончательно. Немного спасло
положение пианино - изредка пианист уступал место, дабы как-то помочь
мне себя реабилитировать.
Но все равно атмосфера была накалена, и Коля Рапопорт, имеющий некоторый
опыт в таких делах, уже готовился вооружить каждого музыканта “цацками”
(металлические подставки для барабана и тарелок), чтобы отбиваться от
аборигенов.
К счастью, все окончилось благополучно. Нам удалось незаметно выйти
через черный ход, усыпив их бдительность, и уехать.
Еще одна “кровавая халтура” случилась в подмосковном местечке с
поэтическим русским названием Черная Грязь. Я руководил тогда оркестром
Института культуры. Оркестр состоял из ребят, едва научившихся держать в
руках инструменты. Под стать им был и руководитель, которому в то время
едва минуло 18 лет, и саксофон он освоил совсем недавно. Затея потерпела
фиаско через три месяца, после того, как на отчетном предновогоднем
концерте открылся занавес, и испуганные, одетые в черные рубашки и
черные брюки (прихоть руководителя) оркестранты, загудели - кто в лес,
кто по дрова.
На халтуру подрядились впятером: мой сосед и друг Рубен - на
альт-саксофоне, я - на баритоне, Леня Песиков - на барабанах и Слава
Кузнецов - на аккордеоне (все из вышеупомянутого института).
Предварительно хорошо выпили. Происходило возлияние в дубовой роще, что
до сих пор украшает пределы этого института (нынче, пардон, -
университета). Была осень. Дубы роняли коричневые листья и желуди, и в
воздухе стоял их приятный пряный запах. Запах этот усугублялся "горным
дубняком” - именно его избрали мы на сей раз.
Накачавшись до определенного, пока контролируемого, предела этим
изысканным напитком и пропитавшись всеми дубовыми ароматами, тронулись
мы, слегка отяжелевшие и задубевшие, к электричке.
И тут случилось непредвиденное. Не заметив углубления, припорошенного
дубовыми листьями, я упал, придавив всей тяжестью бедный свой
баритон-саксофон. А так как он был в дерматиновом чехле, а не в футляре,
это означало, что один ансамблист остался на сегодня не у дел.
Тем не менее я не бросил компанию. Ехали долго. Электричкой - до Сходни,
потом автобусом, потом пешком по полю. Название этой местности очень
точно соответствовало составу ее почвы. Достигнув цели (церковь,
приспособленная под танцзал), мы еле поднимали пудовые от налипшей грязи
ноги. Публика ждала музыки, и мы, наскоро почистившись, забрались на
амвон.
Попытался было разогнуть свой баритон (стойка раструба вдавилась в
корпус), но быстро убедился, что это бесполезно. Поэтому я поочередно
брал то аккордеон у Славы, то альт у Рубика и таким образом развлекал
себя.
Публика осталась вполне довольна. Слава, ныне профессор этого самого
университета, до сих пор вспоминает нашу вылазку, и когда он произносит
слова "Черная Грязь" (обычно в застольях), я уже знаю, что он достиг
определенной кондиции.
До дома я в тот раз не доехал и ночевал в институтском общежитии. Когда
утром вышел я в дубовую рощу и вдохнул пряный запах дубовых листьев,
меня замутило. А “горный дубняк” пришлось надолго исключить из перечня
напитков, сопровождавших наш жалковатый, безалаберный, но все-таки такой
милый и увлекательный быт.
Продолжение следует
Юрий Чугунов
|