Вернуться к оглавлению книги
Другие книги о джазе
ПОРТ «НАХОДКА»
Когда я работал в порту «Находка» в ресторане «Восход» с Володей Окольздаевым — кларнет, Леней Эзовым — контрабас, Виталием Кравченко — фортепиано и Борисом Масленниковым — ударные (я еще расскажу об этом ударнике-стукаче), то мы с Володей Окольздаевым подрабатывали мелкой спекуляцией. Мы покупали у иностранных и наших моряков шмотки. Мы жили в гостинице при ресторане и к нам ходили буквально толпы, как наших матросов, так и моряков-иностранцев. Мы покупали у них все — куртки, рубашки, ремни, шторы, носки, браслеты, часы, обувь и т.д.
Мы не знали, что за нами следит местное КГБ — они думали, что мы шпионы (шел 1964 год) — и все «походы» к нам они фотографировали. Через 2-3 месяца, когда КГБ убедилось, что это просто фарцовка, а не шпионаж, они передали огромную папку с этими фото в отделение милиции и нас арестовали.
Изъяснялись мы с иностранными матросами жестами, т.к. по-английски ни я, ни Володя не понимали. Мы знали только несколько фраз: «Сколько стоит», «Это очень дорого» и т.п. Часть вещей мы оставляли себе, я оставил себе японские шторы, которые отослал в Москву матери, и кое-что из одежды — рубашки, носки, пару курток и часы, которые у меня при аресте конфисковали. Остальные вещи мы сбывали официанткам, накинув 10-20-30 рублей. Свитер и куртку я потом, через год, подарил своему отчиму, а другой свитер — отцу, когда в 1966 году приезжал к нему в Лусакерт (я еще расскажу об этом).
Так вот. Кроме спекуляции, мы приторговывали водкой — так делали все музыканты, кто работал и раньше до нас, — которую мы покупали в магазине по 2,87. Вечером, когда ресторан закрывался, мы курсировали около входа, подъезжали поздние посетители, но швейцар никого уже не пускал в ресторан. Подъезжавшие спрашивали нас — ребята, мол, нельзя ли достать водки, — и мы продавали им водку дороже, чем покупали сами. При этом один договаривался, а другой приносил водку.
Еще мы покупали куртки в магазине, переклеивали «лейблы», а потом продавали официанткам. Странно, что официантки охотно покупали эти куртки, лишь бы был иностранный ярлык, хотя куртки эти висели, сколько хочешь, в магазине. В магазинах в Находке часто «выбрасывали» икру, крабы. Местные жители не покупали эти деликатесы, а я и Володя покупали эти консервы и отсылали своим родным, я — в Москву, а Володя — в Симферополь (он был родом оттуда).
Деньги, которые мы зарабатывали в ресторане (оклад плюс чаевые), мы держали в карманах, а не на сберкнижке. Когда меня арестовали, при мне была довольно значительная сумма, около 1500 рублей, но я разыграл комедию (сквозь слезы), что меня тошнит и рвет, и меня препроводили в туалет деревенского типа, где я утопил эти деньги. В итоге, у меня при аресте нашли мелочь. Это помогло мне избавиться от 2-ой части статьи 154 (больше 200 рублей — спекуляция в крупных размерах), и мне инкриминировали только статью 154(1).
А Володя Окольздаев не успел или не смог этого сделать, и поэтому он пошел по статье 154(2) и еще по 89 статье. Дело в том, что он, будучи в Мурманске год назад, где тоже играл в ресторане, заодно работал по совместительству в каком-то клубе (руководил самодеятельностью) и, уезжая, прихватил казенный тенор-саксофон, числившийся за директором клуба. Этот директор, узнав от музыкантов, что Окольздаев работает в Находке, написал письмо в милицию с просьбой привлечь Окольздаева к ответственности и взыскать с него сумму за украденный саксофон. Поэтому-то (плюс фото КГБ) нас арестовали, а то бы никто и не знал бы ни о чем. В самом деле, водкой и фарцовкой жили не только мы, но и многие «бичи» и таксисты.
Сначала арестовали Володю, у которого нашли мои письма из Москвы к нему, в которых я спрашивал его, не купить ли, мол, для перепродажи дешевых кубинских сигарет, сколько блоков, и можно ли эти сигареты продать в Находке. Он, по разгильдяйству, не уничтожил в свое время эти мои письма и потом мне предъявили их и сказали, что я, мол, никакой не «псих», как я прикинулся в тюрьме, а «в здравом уме». Эти мои письма здорово мне навредили. Так вот, сначала арестовали Володю, а я этот день и ночь провел у знакомых, и когда вернулся, ничего не подозревая, на следующий день в 12 часов, меня остановил сотрудник милиции, шедший рядом с Володей, и мы пошли в ресторан «Восход» обедать.
Когда мы вошли в ресторан, швейцар, принимая пальто (была зима, 20 декабря 1964 года), подмигивал мне, но я ничего не понял. Не дошло! Позже, когда мы сидели и обедали втроем, Володя толкал меня ногами под столом, но я опять не врубился. Потом нас повели в милицию, и когда меня стали обыскивать и раздевать, только тогда до меня дошло, что я арестован! Повторяю, хорошо, что я, хотя и поздно, но врубился и, разыграв тошноту, избавился от крупной суммы, а то мне светила бы 154(2) — от 2-х до 7-ми лет!
Следователя моего звали Костин, имя не помню. Нас поместили в КПЗ при милиции в разных камерах, как и всегда всех «подельников». Камера — ужасная, подвальная, где были дощатые нары и все спали вповалку, укрываясь, кто чем, своими вещами. Кормили так: утром пайка черного и немного сахара, растворенного в кружке, в обед — баланда, вечером — пустой чай. В этой камере был один парень, который уже ждал суда, и я быстро написал письмо своей маме, где просил ее навести порядок на Новослободской — помыть полы и т.д. Конкретно я писать не мог, но я думал, что она все поймет.
Этот парень по дороге в суд бросил письмо в почтовый ящик, и эта услуга его неоценима. Итак, полетела неясная, но все же первая весточка от меня в Москву — навести порядок! Очень хорошо, что мой друг Леня Эзов догадался позвонить в Москву и сказать моей матери, что я арестован и, разумеется, прибавил, чтобы она спрятала мои посылки и т.д., — так мать и сделала. А получи она только одно мое письмо без Лениного звонка, мать вряд ли догадалась бы о моем аресте. Мать спрятала у соседей все мои посылки, вещи, шторы и т.д., и когда к ней пришли с обыском — искали «огромные деньги» и вещи, которых у нее не было, — ничего не нашли. Это тоже помогло мне.
И у меня при аресте ничего не нашли, и в Москве ничего не нашли, так что эти два человека — незнакомый мне сокамерник и мой друг Леня Эзов — здорово мне помогли. Обыск делали также и в Ереване, куда я вообще ничего не посылал и не писал даже, я и адреса туда не знал. Так вот, этот «следак» Костин «шил» мне 154(2) по показаниям официанток, которым пригрозили, что снимут их с работы, если они не дадут показаний против нас, и они лишатся «прибыльной работы», а официантки все были разведенные и с малыми детьми. Их припугнули, и они, скрепя сердце (я понимаю их), дали письменные показания против нас. Эти показания легли потом в основу дела на нас, да плюс еще фотографии от КГБ.
Много показаний дал на нас Борис Масленников — ударник-стукач. Оказывается, он по совместительству с работой в ресторане «стучал» на всех и вся, а мы и не подозревали об этом. Часть его показаний была фальшивой. Он рассказал и устно, и письменно, что мы с Володей спекулянты, что подтвердилось, но еще и торговали коврами, чего на самом деле не было! Потом, когда я освободился и приехал в Москву, он пришел ко мне домой с тортом, как ни в чем не бывало, и говорил мне, что он никаких показаний не давал против нас, но я-то видел в деле его показания! Говорил, что мы с Володей сами виноваты… Я распрощался с ним и ничего не знаю, где он сейчас и где он вообще. Мерзкий оказался человек.
Мой отец, как только узнал от моей матери о моем аресте, немедленно прилетел в Находку, а это далеко от Еревана и очень дорого, и нанял мне хорошего адвоката, женщину — ее фамилия Суперфинн, привез ей много вырезок из газет и журналов, где было написано, что я — известный музыкант, композитор, автор знаменитой пьесы «Господин Великий Новгород» и т.д., и, разумеется, хорошо заплатил ей вперед! Эта женщина, дай Бог ей здоровья, свела мне костинскую статью 154(2) на 154(1) — от 0 до 2-х лет тюрьмы — и сумела мне «отсудить» мою трубу с такой формулировкой: «Прошу исключить из предметов конфискации инструмент трубу, как необходимую для дальнейших занятий осужденного». Отец также привез выписку из моей сберкнижки, где было написано, что сумма 1000 рублей была скоплена мной еще до 1964 года и, следовательно, труба моя была приобретена мной не на «преступные деньги».
Как ни странно, эта законная выписка из сберкнижки не подействовала на решение суда, и только хитрое крючкотворство Суперфинн, что, мол, «для дальнейших занятий осужденного», — только эта фраза решила исход. Трубу мне отсудила именно она, Суперфинн. Благодаря ей мне дали всего 1 год.
Помню, как через три дня после ареста меня повезли к прокурору, и он, поговорив со мной, дал санкцию на арест. Еще бы! Фото КГБ и громкие слухи, что мы чуть ли не шпионы, — это все было против нас. Я пытался симулировать, но у меня ничего не вышло. Позже я расскажу о симуляции в тюрьме и психбольнице в тюремном дурдоме в Уссурийске.
ТЮРЬМЫ
Когда нас судили, суд был показательным. Состоялся он в Находке в конце апреля, перед праздником 1-го Мая. Официантки таскали нам в КПЗ продукты — в основном, борщи и бефстроганов из ресторана. Через пару дней после суда нас из КПЗ повезли в машине на вокзал. Там нами набили «столыпин» и повезли во Владик (Владивосток) в тюрьму на Партизанскую, где в 1938 году сидел Осип Мандельштам!
«Столыпин» устроен так. Это обычный плацкартный вагон с жесткими купе, с полками в три ряда (я лег на самом верху), вместо дверей в купе — «решки», мимо ходят охранники, они же водят в туалет. Охранники — добродушные молодые ребята, солдаты на срочной службе. Кормили: утром — пайка черного и сахар, в обед — баланда и селедка, вечером — чай. Я впервые видел, как опытные зэки чистят селедку. Они берут ее за жабры, ловко крутят и через секунду — селедка очищена. Те осужденные, кто смог припрятать деньги (это довольно трудно, но опытные ухитрялись), давали солдатам 10 рублей, и те приносили бутылку водки, остальное брали себе. Приносили и чай за деньги. Шмонов в «столыпине» не было, во всяком случае, когда я ехал во Владик.
Когда через сутки мы прибыли во Владик, нас всех на «воронке» привезли в тюрьму. Сначала нас поместили в «отстойник» — это огромная комната, типа вокзальной, там разыгрывались ужасные сцены между подельниками — кто что сказал на допросе, кто кого продал и т.д. У меня с собой был флакон жидкости «для освежения рта» на спирту, его выпросил у меня один осужденный и тут же выпил весь флакон. Многие варили «чифир» в алюминиевых кружках на пламени из скрученных газет, зажав кружку между водопроводным стояком и стенкой.
Некоторых (особо!) помещали в бокс — «стаканчик». Это узкая клеть, где нельзя присесть, а можно лишь стоять. В «стаканчик» обычно помещают тех, кого хотят изолировать от еще не осужденных подельников, чтобы они не смогли договориться между собой о том, какие давать показания на допросах. Солженицын описал в «Архипелаге Гулаг», как кто-то придумал спать в «стаканчике» стоя, опершись на плечо.
Потом нас развели по камерам. Нас с Окольздаевым Володей поместили, разумеется, в разные, как и всех подельников, хотя мы уже были осуждены. Меня поместили в 4-х местную камеру, довольно сносную после КПЗ. Нас в камере было четверо. Один старик без ноги с деревянным протезом, где у него был тайничок — бритвы, ножик, шприц, иголки и другие мелочи, уже был не с первой ходкой. Он часто ночью курил махорку и приговаривал, вздыхая: «Охо-хо-хо, бл***!». В камере я спал на верхних нарах, старик — внизу. Еще в камере был молодой мужик тоже не с первой ходкой и еще один, не помню, кто.
На нарах были матрац, одеяло и подушка. В камере было радио, которое врубали в 6 утра и вырубали в отбой в 10 вечера. В камеру приносили газеты: свежие — почитать, а одну старую — на самокрутки. Приносили через день станок для бритья со старой бритвой, мыло и зеркальце, — потом отбирали. Как-то принесли газету со статьей Татьяны Тэсс «Золотая труба», где описывались наши похождения с Окольздаевым.
Там были такие строки: «Записные книжки есть у каждого человека, кто — записывает стихи, кто — «крылатые» слова, а книжки Товмасяна и Окольздаева испещрены надписями: сентябрь — 800 рублей, октябрь — 900 рублей и т.д.». Кончалась статья так: «И мы хотим, чтобы никакая труба, даже если она золотая, не издавала отрыжки мерзкого прошлого». После этой статьи на меня глядели, как на героя, и в тюрьме, и в лагере. Татьяна Тэсс своей статьей, где было много врак, сделала нас знаменитыми.
Да, я забыл сказать, что когда следователь Костин на допросе увидел в моей записной книжке телефоны Бориса Мидного и Игоря Берукштиса, за полгода до этого сбежавших в Токио и попросивших политического убежища в американском посольстве, то он спросил меня: «Вы тоже, Андрей Егеазарович, хотели сбежать, ждали, мол, в Находке удобного парохода?». Я ответил: «У меня пол-Москвы — телефонов, у меня пол-Союза — друзей, музыкантов и знакомых. При чем здесь Мидный и Берукштис?».
Позже Валерий Котельников отыскал статью Татьяны Тэсс в Ленинской библиотеке, вырвал эту статью оттуда и, размножив ее на ротапринте, раздал друзьям.
Так вот, про камеру. В камере были шашки, домино и шахматы, после КПЗ — рай! Да, рай! В 6 утра водили на «оправку» — в туалет. Мы по очереди выносили «парашу» — огромную деревянную бочку, в которую, по неписаным законам, можно было лишь мочиться, а если захочешь по-большому, то только во время утренней и вечерней оправки. Оправка была два раза в день. Утром, опять же по очереди, мы шваброй протирали холодный цементный пол. Спать можно было только, выпростав руки поверх одеяла, чтобы не было возможности вить веревку для побега или удушения.
Была и библиотека, и очень хорошая, — приносили огромный список и можно было заказать 2-3 книги. Часто попадались книги с надписью-штампом «из книг Бухарина» (?!) Я помню, брал что-то читать, не помню, что именно, но книги — редкие, хорошие.
В камере часто бывали «шмоны». Всех выводили «на коридор», камеру тщательно обыскивали — искали все запрещенное: бритвы, ножовки, ножи, шприцы, наркотики и т.д. Потом по одному обыскивали («шмонали») и впускали назад в камеру. Один «тертый» зэк (старик) сказал: «В камере — все есть». И правда, когда один раз мы решили проверить эти слова и рылись в матрацах и тайничках, то находили спички, иголки, бритвы и даже шприцы.
В камере нельзя было сидеть на «решке», то есть смотреть через решетку на тюремный двор, бросать записки или кричать кому-то во дворе: «Связь». За «решку» — карцер и занесение в дело. «Решка» — не видать тебе скощения срока. Нельзя было бросать «коня» — веревку с запиской в другую камеру. Записки могли быть типа: «Пришлите сигарет, чайку или жрачки» или «У вас в камере такой-то — он «наседка» (стукач)». За «коня» — тоже карцер и тоже не видать скощения срока. Но «коня» все-таки бросали.
Один раз в день выводили на прогулку в прогулочные дворики. Это бетонные загончики, размером с две камеры или меньше, вместо крыши — проволоки-решетки. В загончиках гуляли, дышали, курили. Я часто кричал, думая, что отец рядом за стеной тюрьмы: «Отец, отец! Егеше! Отзовись!». Но никто не отзывался. Я знал, что отец во Владивостоке, т.к. один раз мне принесли посылку-передачу, там было письмо от отца, сушеные фрукты, крупные яблоки, разрезанные пополам, масло и сало. Я разделил всю посылку на четверых, и мы немного сала через «коня» передали в соседнюю камеру.
В камере я наслушался рассказов, какие бывают лагеря — общаки, усиленные, строгие, спецы и особые, наслушался, что бывают лесоповалы, полевые лагеря, цементные заводы, стройки и т.д., узнал все статьи Уголовного кодекса. Я еще расскажу об этом, короче, начались мои университеты, как у Горького.
В камере, как потом и в лагере, я стал собирать и записывать лагерные песни: «Ванинский порт», «Идешь на Север» и другие. В лагере у меня была толстая общая тетрадь с песнями. Скажу, что кроме известных всем распространенных песен, я знаю несколько песен, которые знают немногие: «В эту ночь пролетела комета», «Как хороша вечерняя столица». Эти две песни я не слышал ни от кого потом и нигде. У меня записаны две поэмы: «Дед Федот» и очень редкая «Серый крест».
Вот одна из малоизвестных песен, полный текст этой песни мне, к сожалению, не известен. Все, к кому я обращался в тюрьме, в лагере, на пересылках и в больницах, увы, не знают ее.
Как хороша вечерняя столица,
Когда зажгутся тысячи огней,
Но поневоле слезы навернутся,
Когда увидишь старый Мавзолей.
Проснись, Ильич, взгляни на наше счастье,
Послушай девятнадцатый партсъезд,
Как мы живем под игом самовластья,
И сколько нами завоевано побед.
Взгляни на сцену — там поют актрисы,
Литературу тоже не забудь,
Но за железные тюремные кулисы,
Родной Ильич, не вздумай заглянуть.
Там тяжело, там…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О них не пишут в книгах и газетах,
О них не знает трудовой народ.
Ильич, Ильич, за что же ты боролся,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И целовать чекистам сапоги.
Итак, я сидел в «сужденке». Я, как и все, написал «касатку» — кассационную просьбу о помиловании или скощении срока, и стал требовать, чтобы запросили мое дело из больницы № 4 им. Ганнушкина, где было написано за подписью главврача, что я шизофреник.
Я совсем забыл сказать, что в КПЗ во время допросов, когда я подписывал 201-ую статью об окончании следствия, мне обязаны были дать (так полагается по закону), предъявить для ознакомления все мое дело со справками, показаниями на меня, очными ставками и т.д. Там в деле уже было мое больничное досье из больницы Ганнушкина от 1958 года, которое запросила Суперфинн. Досье было за подписью главврача с диагнозом комиссии, что я, мол, шизофреник, и там был гриф «Копии не снимать! На руки не выдавать!».
Костин очень не хотел, чтобы я увидел это, но таков закон, Суперфинн настояла, и я впервые дорвался до этих запретных документов. Я с удивлением прочел, как за мной в 1958 году, когда я косил от армии, наблюдали нянечки, санитары — как я себя веду, что делаю и т.д. Досье это так и осталось в тюремном деле.
Далее. В камере я сильно голодал, не привыкший к тюремному разносолу. На ночь съедал кусок черного хлеба с водой и впервые ощутил, что такое «впроголодь». Пища во Владике в тюрьме была скудная. Иногда к нам в «сужденку» приходили со словами: «Одеться по сезону!». Это значило, что вызывают на допрос, и хотя я был уже осужден, дополнительные, уточняющие допросы бывали. Редко заходило начальство, нужно было встать и ответить: статья такая-то и есть ли жалобы. Я требовал только одного — чтобы меня направили в Уссурийск на освидетельствование, что я больной. Это требование вскоре удовлетворили, и я был направлен в Уссурийскую тюрьму, где был специальный дурдом для зэков и там решался вопрос, психически болен зэк или нет.
Зэки часто рассказывали, что их дергал «следак» и предлагал за морфий или анашу взять на себя нераскрытое дело, — что, мол, ограбил лавку или магазин и т.д. Далее, «следак» говорил, что все равно у тебя к примеру «пятерик» (5 лет), тебе больше не дадут, а морфий и анаша — будут. Многие соглашались. Вербовали также и в стукачи и «наседки». Меня тоже. Я отказался, а «кум» сказал веско: «Погоди! Ты у меня попляшешь!». Когда я рассказал сокамерникам, один сказал мне: «Пужает! На понт берет».
Я написал кассационную жалобу, где писал, что я больной, что я известный музыкант, композитор — с мировым именем, что я, мол, спекулировал по глупости и т.д. Долго ждал ответа. В лагере уже получил ответ: «Сделать ничего нельзя». Как у Дантеса в замке Иф.
Жизнь в «сужденке» была спокойной. Мы курили, рассказывали друг другу случаи из жизни и т.д. Помню дословно, как один рассказывал: «Я туда-сюда… Бах! Токо — «мелодия» (милиция)».
Тертые зэки рассказывали о лагерях, что самые тяжелые это лесоповал, но полевые тоже не сахар. Особо тяжелые это цементные и химические заводы. Из режимов самый тяжелый это спец. Что на строгаче — порядок, хотя и режим жестче, чем на общаке. Что на общаке кого только нет, а на строгаче люди тертые. Что на строгаче лучше, чем где-либо, так как там нет беспредела. Что усиленный — это ад, там одни малолетки, «бакланье» (молодежь по 206 статье — «хулиганке») и там вечные драки, поножовщина и выяснение отношений. Что есть еще «полевые», куда потом попал я — между Владиком и Уссурийском — станция «Гальонки».
Рассказывали, по каким статьям обычно сидят в лагерях, каких больше статей, что есть: «целочники» (117 статья — изнасилование) — что их, мол, не любят и презирают в лагере; 89-я (гос. кража) и 144-я (квартирная кража) — это очень частые, бывают с иском, бывают с погашенным иском; 145-я (грабеж — «гоп-стоп»); 102-я (убийство); 211-я (шоферская) — этих уважают и начальство часто отпускает их на расконвойные работы и досрочно освобождает; есть педерасты (тогда не было слова «голубые»), их не уважают, а «пользуют» (!!). Зэки учили меня, что не следует садиться играть в карты, и как, мол, вежливо отказаться. Я все мотал на ус.
Учили, что «крап» (татуировка) — это паспорт жулика, и что хотя многие татуированы уже и делают себе новые наколки, но что солидные, с умом люди, не делают наколок. Рассказали мне также и про то, какие бывают наколки и что они означают. Я слушал днями и ночами. Рассказывали также о «крысятниках» и «кишках», о том, что «западло» и что — нет. Рассказывали, как сверху кидали батарею на руки и ноги, ломая их, чтобы уйти на «больничку» с большого срока, — со сломанной рукой 6 месяцев тюремной больницы — отдых после тяжких трудов, а со сломанной ногой — 1 год в «крытке». «Крытка» — это тюрьма, где работают внутри тюрьмы и заодно лечатся. Условия там после тяжелых лагерных работ — рай! В «крытку» едут, у кого срок 7-10 или более (12-15) лет, на полгода, на год — отдыхать (со сломанными руками и ногами).
Говорили, что в лагере лучше всего работать в ХЛО — хозяйственной лагерной обслуге, куда я позже и попал. Там, в ХЛО, такие виды работ: кухня (повара, ложкомойка, хлеборезка), баня, «шныри» — дневальные, художник, киномеханик, портной, нарядчик и т.д. В ХЛО попасть очень сложно — берут только с легкими статьями и чтобы не было иска. У меня как раз была «легкая» и без иска.
Рассказывали, что многие попадают в лагерь в юности по относительно легкой статье на 3-5 лет, но потом раскручиваются на 10-12 лет за лагерные преступления, поножовщину, беспредел, побег и т.д., и не вылезают уже всю жизнь. Это очень страшные рассказы, тем более, что это правда!
В тюрьме во Владике я видел, как заталкивали прикладами в воронок «высшаков» после отказа по «касатке», и увозили на вокзал и… неизвестно куда, говорят, на урановые рудники. Рассказывали (не знаю, правда или треп), как жена одного из «высшаков» получила вдруг через три года письмо — там почерком ее мужа было написано: «Я жив!» и стояло число.
Говорили много о суках, стукачах, на которых играли в карты, — проигравший должен был убить того, кого проиграл. Много говорили о тяжелейших «спецах», где сидят по особо опасным статьям. Там полосатые костюмы, как в Освенциме, работы по ночам в карьерах, с собаками и прожекторами. Один при мне пришел со «спеца» и сказал: «У вас тут рай!». Рассказывали о «ментовских» зонах, где преступники — работники правоохранительных органов.
РАБОЧИЙ КОРПУС
Из «сужденки» меня перевели в Рабочий корпус, днем я разгружал машины с углем, другие зэки разгружали машины с продовольствием и, если удавалось, воровали продукты. Позже я работал в Рабочем корпусе при бане — стирал белье — и подружился со старшей по бане, женщиной в возрасте, она мне пересылала письма маме и отцу, минуя цензуру! Такая связь категорически воспрещалась «режимом», и если бы это узнали, то не поздоровилось бы и мне, и ей, мне — прощай полсрока, хотя меня и так в лагере лишили досрочного освобождения, но не из-за нарушений, а по другой причине, как в басне Крылова про соловья, который хорошо пел в неволе, я еще расскажу про это.
В Рабочем корпусе был аккордеон и мы с Володей Окольздаевым часто вечером услаждали зэков. Играю я на аккордеоне очень плохо (ну, уж как умею), но простенькие аккорды знал, а Володя подыгрывал на своем кларнете.
Да, я забыл сказать, что когда в Находке я работал в ресторане «Восход», я пел много песен, т.к. певицы у нас не было. Я пел: «Эй, моряк!», «Если радость на всех одна», Высоцкого, морские — «Вода, вода», «Бригантина поднимает паруса», «Кейзи Джонс» (Утесова) и другие. Помню такой эпизод. Часто приходили гулять странные моряки — пили не водку, а только шампанское. Я удивлялся, но мне объяснили, что это наркоманы, и им, мол, нельзя смешивать наркотики с сильным спиртным.
Помню еще случай, в ресторане «Восход» у нас был повар, который был, видимо, еще и бандит. Он часто говорил нам с Володей: «Ребята, вы мне только скажите, мол, Вася, вот он — и не нужно мне вашей ласки и т.д., — его слова, — а я вам потом «отстегну»». Думаю, что этот повар подрабатывал «гоп-стопом» (статья 145-я — проклятая) и он разбойничал по ночам, а днем работал поваром.
Помню, как в Находке приходили с путины моряки, будучи 6-8 месяцев в море на СРТ (средний рыболовный траулер), БМРТ (большой морской рыболовный траулер) или на КБ (китобой). Этим морякам, когда они возвращались с путины, платили большие деньги — по 80-100 и даже 120 тысяч рублей. Они получали деньги в кассе и проходили, как сквозь строй, между «бичами» — безработными моряками — друзьями и незнакомыми. «Бичи» подставляли ладони, и моряки щедро давали всем деньги по 25-50 рублей на брата, а бичей была огромная толпа. Потом каждый моряк брал три такси — в первую машину он клал шляпу или шапку, во вторую — пальто или куртку, а в третьей ехал сам! Машины медленно объезжали весь город (Находка — не очень большой город), делали 3 круга по центральной площади, после чего моряки, щедро расплатившись с таксистами, шли в кабак (ресторан).
Моряки на 80% были не местные — кто с Урала, кто из Москвы, кто из Армении, много с Украины и т.д. Они с проститутками неделю гужевались по кабакам и спускали часть денег, примерно от 15 до 40 тысяч, а потом ехали поездом в Хабаровск, садились на самолет и улетали к родным и семьям — до следующей путины. «Бичи» обычно ходили в ресторан со знакомыми моряками, и те за них платили.
Ну, теперь (я отвлекся) о Рабочем корпусе. Помню, как в мае мы с Володей сидели на высоком зеленом пригорке и разглядывали Владивосток.
Мой начальник не знал, что у меня скоро, через месяц — 20-го июня, подходит «половинка» — полсрока, а как узнал, то спешно отправил меня в лагерь по этапу. Если полсрока исполнилось бы в Рабочем корпусе, то меня, не имеющего нарушений режима, должны были бы освободить досрочно, т.к. в городской тюрьме во Владивостоке порядки соблюдались строго, не как в далеких лагерях. И вот я поехал по этапу в лагерь!
Да, я забыл сказать, что во Владике в тюрьме я пробовал «косить». Я сказал, что я шизофреник и что прошу направить меня в психбольницу при Уссурийской тюрьме на обследование. В Уссурийской тюрьме было лучше, чем во Владивостоке. Камеры, куда я попал, были большие, по 25-40 человек, но зато с туалетом городского типа прямо в камере. Это очень удобно — не нужно выходить 2 раза в день на оправку, и не мучиться от того, что приспичило, а — некуда. Остальное — прогулки, газеты, радио, шашки-шахматы, бритье, библиотека, шмоны — тоже самое. Кормили в Уссурийске значительно лучше, чем во Владивостоке. Рядом с тюрьмой был мясокомбинат, откуда для тюрьмы поступало низкопробное, но все же мясо, и в баланде часто плавали мясные ошметки, да и сам бульон был ощутимо мясным.
В Уссурийске я познакомился еще с разными зэками и продолжал собирать лагерные песни. Меня также научили те, кто ждал освидетельствования, собирать таблетки из аптеки, притворяясь, что болит голова, сердце, глаза и т.д. Мне посоветовали знающие люди, что когда я предстану перед комиссией насчет невменяемости, то за полчаса до этого выпить все эти таблетки.
Наконец, из Уссурийской городской тюрьмы меня перевели в тюремный дурдом. Там была палата на 4-х человек с надзирателем-санитаром. Надзиратель, добродушный дядька лет 60-ти, приносил нам двойные порции с добавкой, там давали даже оладьи с медом!
Один мой сосед по палате проходил по 102-й статье, другой, явно больной, обвинялся в поджоге своего дома. Ему часто говорили: «Ударься головой о стенку!», и он бился лбом об стену. Я думал, что вот ему-то и косить не надо, т.к. он явно больной. Его, я думал, комиссуют, но не тут-то было! Я встретил его позднее в лагере, в «Гальонках» — он тупо подметал лагерь. Дело в том, что над тройкой-комиссией висел прокурорский указ — никого не комиссовать, в крайнем случае, явно больных, да и то в пропорции один к ста!
Я решил симулировать повешение. Ночью под одеялом порвал простыню на полосы и скрутил «удавку». Один раз ночью, когда надзиратель вышел попить чаю, я встал, прикрепил «удавку» — веревку из простынных полос — к какому-то крюку на окне (это было весной, в мае) и столкнул специально на пол кувшин с водой — для шуму, т.к. умирать я не хотел. И когда я услышал, что на шум бежит надзиратель, то я прыгнул в петлю — короче, повесился.
Надзиратель прибежал, перерезал своим ножом веревку и стал на полу делать мне искусственное дыхание, а я кричал, что хватит, мол, я живой! Надзиратель потом упрекал меня — что же ты, мол, меня подвел, с тех пор с меня не спускали глаз. Наконец, я предстал перед комиссией-тройкой. Это были три женщины — хмурые. Одна была, по моему, алкоголичка, она сразу сказала мне, что я симулянт, а на досье из больницы Ганнушкина, которое уже прислали из Москвы по моему настоянию, где было все мое больничное дело за подписью главврача больницы № 4, она махнула рукой и предъявила мне злополучные письма, где я писал Володе Окольздаеву про сигареты, и сказала, что же Вы, мол, и теперь скажете, что у Вас разум не в порядке?
Мне нечего было ответить и меня признали симулянтом, и ничего из моей затеи открутиться не вышло. Вскоре меня из Уссурийска по этапу отправили во Владик, а оттуда в воронке — в лагерь!